Ощетинившиеся акторы

01.05.2024

Государства в поисках лекарства от вмешательства

Быстрые социальные, технологические и культурные изменения последних двух десятилетий радикально усложнили взаимодействие субъектов международных отношений. Государства оказались заложниками этих новых процессов в своей традиционной «зоне ответственности». Эти изменения требовали безусловной реакции и вынуждали на скорую руку пересматривать прежние практики.

Одним из феноменов стал количественный рост и диверсификация форм внешнего влияния в сферах, которые принято было считать суверенными. Рост чувствительности государств к вмешательству извне и сопутствующий всплеск их институциональной активности обусловлены двумя основными факторами: качественным изменением среды и сменой взаимодействующих субъектов.

Сдвиг

С точки зрения среды решающее значение имели технологические изменения и сопутствующее им умножение политических эффектов экстерриториальности. Развитие технологий привело к информационной открытости, упрощению инфраструктурных, логистических и иных экономических коммуникаций. Политические процессы охватили цифровое пространство. Возможность онлайн-коммуникации и цифровизация привели к размыванию традиционных границ политических действий.

Перед национальными властями возникла реальная угроза потери монополии на принятие решений. Появились новые виды политической активности в традиционной сфере контроля государств. Так, они столкнулись с претензиями IT-гигантов на автономное цифровое насилие, а политики как лидеры общественного мнения вынуждены конкурировать за аудиторию с инфлюэнсерами.

Ряд технологических и коммуникативных процессов приобрели политический смысл, но остались вне зоны государственного контроля. В руках транснациональных цифровых платформ оказались алгоритмы таргетированной рекламы, появилась возможность конвертации пользователей в особый вид социального капитала. Коммуникация проникла в компьютерные игры и развлекательные стримы.

Политические манифесты Канье Уэста и предвыборная агитация в Twitch стали симптомами размывания привычных институциональных рамок. Сформировалась обширная серая зона, в которой политическое действие стало возможным вне существующих правил. Правовые лакуны образовались в сферах, наиболее открытых для внешнего воздействия.

Ранее внешнеполитические угрозы чётко ассоциировались с действиями государств либо их прямых агентов.

Эрозия культурных, нормативных, информационных, технологических и ресурсных границ усложняет идентификацию источника угрозы. В результате повысилась тревожность и осознание необходимости ответных действий.

В списки потенциальных источников политических рисков попали транснациональные компании, международные организации и программы, трансграничные социальные движения и даже индивиды. Цифровому политическому действию или позиции нет нужды опираться исключительно на физическую поддержку сторонников внутри страновых границ.

По сути, появился неограниченный по размерам «избирательный округ» онлайн (constituency), в котором за голоса можно бороться, невзирая на наличие или отсутствие гражданства. Популярный инфлюэнсер мультиплицирует влияние за счёт количества подписчиков, страна происхождения которых размывается. Например, для влияния на общественное мнение в Скандинавии по вопросам защиты окружающей среды и продвижения конкретных решений одинаково эффективны лайки из Пакистана и Пуэрто-Рико.

Свою роль сыграли и многочисленные межправительственные организации и международные НПО. Экспансивная трактовка собственного мандата или миссии побудила часть из них всё активнее пересекать рудиментарные, как им казалось, национальные границы. Развернувшиеся дискуссии о снижении роли и эффективности международных организаций подталкивали их ко всё более вызывающим действиям и оценкам. Некоторые государства оправданно восприняли это как открытый вызов собственному суверенитету и задумались о защитных механизмах.

Так, принятые в России в 2020 г. конституционные поправки установили приоритет Основного закона над решениями международных организаций и судов[1], а в Концепции внешней политики РФ в 2023 г. в качестве одного из приоритетов зафиксировано противодействие «использованию правозащитной тематики в качестве инструмента внешнего давления, вмешательства во внутренние дела государств и оказания деструктивного влияния на деятельность международных организаций»[2].

Качественно преобразилась и социальная ситуация. Новые каналы взаимодействия изменили характер принадлежности к большим группам как способ формирования идентичности. Теперь не требуются физические контакты и общность повседневных практик. Социальные идентичности вышли за пределы национальных границ и получили возможность «удалённой верификации» через включение в общее коммуникативное пространство с представителями группы вне зависимости от страны пребывания или прописки.

Это затронуло и субъективные, и объективные аспекты идентичности. Получили распространение субъективные идентификации, опирающиеся исключительно на виртуальный опыт. После террористических актов 11 сентября 2001 г. социологи обратили внимание на спонтанное объединение людей вокруг тезиса «все мы ньюйоркцы», который использовали даже те, кто в Нью-Йорке никогда не был. Формулы «все мы…», «я/мы», “Me too” затем неоднократно использовались для создания субъективных и ситуативных идентичностей, имеющих политическую окраску. Ряд объективных идентичностей, включая политически неотчуждаемые (пол, раса, этнос, возраст, сексуальная ориентация и т.д.), получили возможность внешней поддержки и подкрепления со стороны зарубежных и международных организованных сообществ. Для таких идентичностей распространённым явлением стала двойная политическая лояльность. С одной стороны – национальным государствам, с другой – всё более тесная привязанность к группам, к которым они себя причисляют. Эта идентичность подтверждается разного рода феноменами, связанными с общими интересами и повесткой.

Транснационализацию процессов групповой идентификации государства воспринимают как потенциальную угрозу. Политические приоритеты некоторых групп очевидно закладывают основу конфликта с национальной (гражданской) идентичностью.

Жёсткие подходы к решению этой проблемы через запреты или «отмену» некоторых групповых идентичностей создали предпосылки для усложнения ситуации. Актуализировалась компенсаторная функция идентичностей, которые могут быть источником солидарности и сопричастности в случае отчуждения от социального окружения[3].

Там, где какая-либо социальная идентификация воспринимается в качестве девиантной или находится под давлением, у её носителей появилась возможность поиска поддержки за пределами государства. Раньше требование политической эмансипации уступало страху утратить гражданскую идентичность и сопутствующие ей права и свободы. Теперь опасения могут компенсироваться связью с большой наднациональной группой и ожидаемой от неё поддержкой. Это может провоцировать переход в группу политических оппонентов.

Очевидным фактором также являлись не решённые или плохо решённые проблемы, вызванные геополитическими кризисами девяностых. Распад Советского Союза, окончание холодной вой­ны и завышенные ожидания от перспектив сближения бывших противников на фоне глобализации породили на короткий период иллюзию неизбежной открытости. Даже явные формы участия иностранных государств во внутренней политике зачастую воспринимались как необходимая часть процесса встраивания в новый миропорядок. Так, Майкл Макфол (посол США в России в 2012‒2014 гг.), работавший в 1990-е гг. в Московском центре Карнеги, пишет, что в 1992 г. Национальный демократический институт провёл серию рабочих встреч по развитию электоральной и партийной системы России с авторами существовавших на тот момент законодательных проектов[4].

Однако с постепенным осознанием реалий нового миропорядка (включая ограниченные возможности по интеграции в проект глобального Запада) Россия, Китай и другие незападные державы начали переоценку своего места в мире и границ собственного суверенитета. В результате во взаимодействии с зарубежными контрагентами стали отчётливо видеть не только возможности, но и угрозы.

На Западе отказ России и Китая от западного проекта демократизации восприняли как форму сохранения идеологического противостояния.

Дихотомия «демократия ‒ авторитаризм» породила настороженное отношение к взаимодействию с недемократическими режимами.

Именно в 1990-е гг. тема вмешательства получает особое звучание в академических исследованиях. Деон Гелденуйс в работе 1998 г. определил вмешательство после окончания холодной войны как «целенаправленное действие государства, группы государств, международной организации или другого международного актора по оказанию влияния на политическую систему другого государства (включая его структуру управления, внутреннюю политику и политических лидеров) против его воли с использованием тех или иных средств принуждения (насильственных или ненасильственных) для достижения конкретных политических целей»[5]. В том же году Патрик Реган указал на нацеленность актов иностранного вмешательства «против властных структур правительства с целью повлиять на баланс сил между правительством и оппозицией»[6].

Первый этап. Восприятие

Угрозы и регулятивный дисбаланс в отдельных сферах общественных отношений, вызванные технологическими, социальными и геополитическими изменениями, не могли оставаться без ответа. Политические системы должны были выровнять внутреннее давление с учётом воздействия внешней среды. На первом этапе осознание проблемы привело к естественным хаотичным реакциям защиты и отгораживания.

Изначально вмешательство было уделом сильных и чаще всего принимало форму открытых военных интервенций и переворотов. Как отмечает Уильям Уолфорт, знание о вмешательстве в основном «основано на свидетельствах вмешательства могущественных государств в дела слабых»[7]. Однако со временем феномен начал принимать всё более проникающий характер и сложные формы.

Субъекты международных отношений осознали новую реальность. Важным стимулом для более осмысленного анализа проблемы стало включение крупными державами внешнего вмешательства в список рисков и угроз. Ранее инициаторы вмешательства были заинтересованы в первую очередь в легитимации собственных действий (этой цели во многом обязана своим рождением концепция «гуманитарных интервенций»). Объекты вмешательства боролись за политическое выживание и в концептуальные игры не включались. Как результат, у одной части акторов для глубокого осмысления феномена не было мотивов, у другой – необходимых интеллектуальных ресурсов и концептуального аппарата.

Ситуация изменилась с включением новых акторов и сменой ролей. Исторически СССР и США, безусловно, пытались воздействовать друг на друга, однако действия оппонентов вписывались в чёткие рамки идеологической борьбы и неписаных, но устойчивых правил разведывательной деятельности.

Внешне схожие попытки вмешательства до Второй мировой войны и в период холодной войны опирались на принципиально иные подходы. Так, поддержка зарубежных коммунистических партий Советским Союзом, скорее, диктовалась логикой партийно-идеологической работы, а не действий государства. Не случайно в Постановлении Президиума Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала о роспуске Коминтерна отмечалось[8], что уже VII конгресс Коммунистического Интернационала, состоявшийся в 1935 г., подчеркнул необходимость «исходить из конкретных условий и особенностей каждой страны и избегать, как правило, непосредственного вмешательства во внутриорганизационные дела коммунистических партий»[9].

Генеральный секретарь Исполнительного комитета Коминтерна Георгий Димитров в дневниках обращал внимание на то, что в речи о причинах роспуска Коминтерна на заседании Политбюро ЦК ВКП(б) 21 мая 1943 г. Иосиф Сталин разъяснял, что «компартии, входящие в КИ, лживо обвиняют[ся], что они являются якобы агентами иностранного государства, и это мешает их работе среди широких масс. С роспуском КИ выбивается из рук врагов этот козырь. Предпринимаемый шаг, несомненно, усилит компартии, как нац[иональные] рабочие партии и в то же время укрепит интернационализм народных масс, базой которого является Советский Союз»[10].

В случае Соединённых Штатов, как пишет Игорь Истомин, «хотя Советский Союз представлял собой наиболее значимую стратегическую цель для США, он подвергался относительно скромной подрывной деятельности по сравнению с менее способными государствами»[11]. Либеральные демократии рассматривали интервенции и вмешательства в качестве пригодного инструмента для воздействия на «слабые, нелиберальные государства»[12].

После завершения холодной войны вмешательство стало использоваться крупными державами по отношению друг к другу в совершенно ином масштабе и качестве. Не случайно во многих странах в концептуальном осмыслении иностранного вмешательства активно участвует разведывательное сообщество, которое проводит чёткую границу между вмешательством и шпионажем. Если шпионаж относится к различным видам сбора информации для получения преимущества перед соперником, то вмешательство нацелено на изменение поведения и воздействие на национальные интересы объекта[13].

Как и дипломатия, шпионаж является частью устоявшихся норм, элементом признанного государственного инструментария. Директор ЦРУ Уильям Бёрнс удачно подметил, что «шпионаж был и будет неотъемлемой частью искусства государственного управления»[14]. Вмешательство, напротив, рассматривается как нечто, выбивающееся из сложившихся правил игры, а своими отдельными правилами ещё не располагающее. Даже в тех редких случаях, когда шпионаж относят к вмешательству, подчёркивается его рутинный характер в отличие от современных форм воздействий. Так, французская парламентская делегация по разведке назвала шпионаж «классической» формой вмешательства[15].

Субъекты вмешательства примерили на себя роль объекта воздействия. Описанные выше смысловые ограничения были сняты. В России процесс переосмысления проблемы вмешательства как объективно существующей угрозы начался в 2000-е годы.

Этому способствовали разочарование в проектах интеграции со странами Запада и всё более очевидные попытки внешнего влияния на ход внутриполитических процессов.

Значимым поводом для переоценки рисков, связанных с иностранным вмешательством, стала серия «цветных революций» и переворотов у границ России, начиная с так называемой «революции роз» в Грузии. Самой заметной из них была «оранжевая революция» на Украине в 2004 году. Реакция на эти события проявилась в весьма острой риторике на высшем уровне и открытых спорах о специфике национального суверенитета в условиях усиливающейся глобализации.

В 2006 г. в России вносятся первые изменения в законодательство, направленные на регулирование деятельности НКО с иностранным финансированием. В западной литературе эти новации часто рассматриваются как отправная точка развития международной практики ограничения иностранного участия в деятельности НКО. Однако процесс не ограничивался российскими реалиями и, скорее, отражал общемировой тренд на рост опасений в связи с политической активностью финансируемых из-за рубежа организаций. Так, в Индии в 2006 г. появляется одна из наиболее жёстких законодательных инициатив об ограничении возможностей иностранного участия в деятельности НКО. Законопроект в итоге был принят в 2010 г. и установил полный запрет на иностранное финансирование политической деятельности[16].

Настоящим триггером, сделавшим проблему массовой, стали события «арабской весны» 2010–2011 гг., которые привели к смене власти, гражданским войнам и восстаниям почти во всех арабских странах африканского севера. Внимание к темам вмешательства стало последовательно нарастать и среди политиков-практиков, и в экспертной среде. Однако в восприятии и политиков, и экспертов политические цели вмешательства зачастую растворялись в сопровождающих социальных и информационных процессах.

В России на оценку событий «арабской весны» наложились массовые акции протеста в декабре 2011 – феврале 2012 гг., сопровождавшиеся активным вливанием иностранных ресурсов. Власти сделали выбор в пользу жёсткого подхода к управлению рисками вмешательства. 13 июля 2012 г. Госдума приняла поправки к закону «О некоммерческих организациях», которые ввели статус «иностранного агента» для российских НКО, занимающихся политической деятельностью на территории России и получающих иностранное финансирование. Позднее, в 2015 г., в законодательство добавлено понятие «нежелательная организация».

Новый импульс дискуссии об иностранном вмешательстве получили после выборов в США 2016 г., когда тема стала одной из ключевых в рамках президентской кампании. С того момента внимание к проблеме иностранного вмешательства по всему миру приобретает всё более системный характер. Феномен вмешательства получил признание в стратегических документах и нормах поведения. Соответствующее понятие и связанные с ним категории закрепляются на законодательном уровне, в административном и уголовном праве фиксируются составы преступлений, связанных с иностранным вмешательством, создаются специализированные институции по противодействию попыткам вмешательства. К 2018 г. ограничения или полный запрет на иностранное финансирование политической деятельности НКО и других субъектов уже действовали более чем в пятидесяти странах[17] (не считая других форм и институтов противодействия вмешательству).

Использование темы вмешательства для внутриполитической конкуренции в США в 2016 г. осложнило возможность содержательных дискуссий о феномене. Конъюнктурное обострение и политизированное использование отдельных аспектов проблемы привело к повышенной взрывоопасности темы. На политическом уровне любое рассуждение о вмешательстве оказалось зажато между двумя крайностями: либо жёсткими ограничительными мерами, либо оправданием попадающих под категорию вмешательства практик.

Кроме того, для темы вмешательства характерно сохранение интеллектуальных реликтов и концептуальных атавизмов. Субъекты международных отношений остро воспринимают проявившиеся проблемы и чувствуют открывшиеся возможности, но не обладают достаточным терминологическим инструментарием. В результате на свет появляются понятия и определения, вызывающие новые споры. Один из примеров – трактовка понятия «иностранный агент». Обе используемые коннотации (и негативная, связанная с деятельностью иностранных спецслужб, и нейтральная, отражающая действия в интересах принципала) отсылают к практикам предыдущих эпох и практик. На деле лица и организации, определяемые в рамках этого понятия, находятся под влиянием новых факторов. Это субъекты с размытой политической лояльностью, которая по-разному кристаллизуется в зависимости от условий среды и характера внешнего воздействия.

Далеко не все действуют осознанно. Однако все являются носителями смешанных смысловых матриц и выступают в роли каналов миграции ценностей. Власти и акторы политической системы воспринимают их в качестве опасных раздражителей, носителей инородных интересов. Даже если эти интересы не обязательно противоречат интересам остального общества. Однако они всё равно имплицитно враждебны как продукты иной политической системы, другого символического универсума, если использовать концептуальную схему Бергера и Лукмана[18].

Второй этап. Использование и адаптация

Глубокий анализ практик вмешательства осложняется асинхронностью процессов адаптации к новым условиям. Каждая из стран действует в собственном ритме. У каждой своя степень погружения в новый технологический уклад и собственная история столкновений с попытками вмешательства.

Для части стран некоторые аспекты вмешательства попросту не существуют. Нельзя вмешаться в цифровую электоральную инфраструктуру, если она отсутствует. Для большинства государств угроза вмешательства в инфраструктуру выборов означает разве что физический захват избирательного участка или целого округа в результате «старой доброй» интервенции.

Отдельные страны, исходя из своего политического опыта, демонстрируют повышенную чувствительность к проблеме вмешательства, в то время как другие ещё не выработали достаточных механизмов распознавания.

В России обострённому восприятию связанных с вмешательством угроз способствовал процесс распада СССР и последовательное изживание иллюзий об открытости как однозначном и исключительном благе.

Развитие национальных институтов противодействия иностранному вмешательству от страны к стране имеет разную динамику и формы. В одних случаях приоритетное внимание уделяется защите электоральных процессов и ограничению возможностей для поддержки оппозиции. В других – регулированию деятельности цифровых платформ или защите от вмешательства в образование и исследовательскую деятельность. Конкретные решения принимаются на уровне как инфраструктуры, так и воздействия на индивидов и организации. В первом случае речь идёт о развитии технологического инструментария по защите критической инфраструктуры (данных, систем коммуникации, электоральных электронных систем и т.д.). Во втором – о системе запретов, ограничений и связанных с ними санкций, направленных на сокращение возможностей для иностранного воздействия на политические процессы через конкретных субъектов.

Ряд стран дополняет вводимые институциональные ограничения общественно-политическим давлением на участников политических процессов, которые ищут поддержку за рубежом или прямо действуют в интересах иностранных государств. Поддерживаемая и спонсируемая из-за рубежа политическая и околополитическая деятельность стигматизируется. Создаются условия, в которых участники такой деятельности и их проекты становятся «неприкасаемыми», предпринимаются усилия по вытеснению их на периферию политической арены или вовсе за её пределы.

Институционализация и легитимация политической стигматизации осуществляется трояко. Во-первых, конкретные государства и их сторонники или представители обозначаются как носители угрозы в законодательных актах, рекомендациях и доктринальных документах. Характерный пример – упоминание на Западе «китайской угрозы» вмешательства в академическую сферу.

Во-вторых, стигматизация может достигаться за счёт вовлечения в показательные процедуры, предполагающие ту или иную форму осуждения. Пример – слушания в Комиссии Национального собрания Франции по расследованию иностранного политического, экономического и финансового вмешательства.

В-третьих, может вводиться социальная стигматизация в прямом смысле этого слова в форме специализированной маркировки.

К последнему можно отнести реестр иностранных агентов в России, американский Закон о регистрации иностранных агентов (FARA), британскую Схему регистрации иностранного влияния (FIRS), предусмотренную Законом о национальной безопасности. Схожие механизмы внедряет Европейский союз в рамках Пакета мер в защиту демократии (Defence of Democracy Package). Необходимость оперативного создания реестров иностранного влияния в духе FARA и FIRS также обсуждается во Франции и Канаде.

Для России и Китая характерна универсализация угрозы через привязку к государственному суверенитету. Иностранное вмешательство подаётся как общая для всех стран опасность, проистекающая из попыток отдельных государств размыть границы национального суверенитета и вмешаться в чужие внутренние дела. США и их союзники, напротив, отказываются от универсализации угрозы и строят свои нарративы о вмешательстве на иных принципах. В западном официальном дискурсе иностранное вмешательство редко используется в связке с концепцией суверенитета. Более того, на уровне официальных документов вмешательство чаще всего сужается до более узкой категории «вмешательство в демократические процессы» и ещё более частного случая «вмешательства в выборы»

Так, в указе (E.O. 13848) «о введении определённых санкций в случае иностранного вмешательства в выборы в Соединённых Штатах»[19] подчёркивается, что «иностранные державы исторически стремились использовать свободную и открытую политическую систему Америки». Схожие формулировки содержатся в Стратегии национальной безопасности США. В документе фиксируется, что страна «не потерпит иностранного вмешательства» и «будет действовать решительно, чтобы защитить и предотвратить нарушения демократических процессов»[20].

При этом в описании вмешательства ключевым остаётся электоральный фрейм. Под попытками иностранного вмешательства в первую очередь понимаются попытки повлиять на выборы через воздействие на электоральную инфраструктуру и информационные кампании в поддержку или против конкретных партий и кандидатов.

Такое избегание более общих концептуализаций можно объяснить использованием в странах Запада гибких подходов к интерпретации угрозы и обоснованию мер по защите. Западный стратегический нарратив о вмешательстве строится вокруг трёх ключевых элементов: нормативного разделения на вмешательство в демократии и действия в отношении недемократических режимов; инструментализации рисков через сужение представлений о вмешательстве до конкретных практик; приписывания угрозы конкретным странам или группам стран. Последнее наблюдается и в России, где дискурсивно вмешательство связывается со странами Запада, однако на уровне законодательных инициатив и декларируемых подходов к противодействию вмешательству это проявляется ограниченно.

В свою очередь, в американских нарративах привязка угрозы вмешательства к конкретным акторам опирается на устоявшуюся традицию. Еще в 1918 г. в Сенате был создан подкомитет «по расследованию немецкой и большевистской пропаганды»[21]. В 1938 г. на фоне опасений в связи с пропагандистской активностью нацистской Германии принимается Закон о регистрации иностранных агентов (FARA), который и сегодня декларируется в качестве «важного инструмента для выявления иностранного влияния в Соединённых Штатах и устранения угроз национальной безопасности»[22]. Эту традицию продолжает опубликованная в октябре 2022 г. Стратегия национальной безопасности США, в которой иностранное вмешательство связывается с конкретными странами: КНР, Россией и Ираном[23].

Третий этап. Проблема концептуализации

За два десятилетия государства перешли от осознания проблемы вмешательства к попыткам системного противодействия.

Первичная реакция оказалась подобна пиломоторному рефлексу у животных. Эволюционно данный рефлекс служит реакцией на угрозу. Он призван продемонстрировать чувствительность к внешним раздражителям, готовность к ответным действиям, и в том числе связан с поддержанием или оспариванием существующей иерархии[24]. Образно говоря, государства «ощетинились», демонстрируя готовность отстаивать суверенитет в различных сферах и используя доступные инструменты защиты. «Рефлекторная» реакция неизбежно опережает рациональное осмысление новых реалий на достаточном уровне. Концептуализация феномена остаётся обрывочной.

Новые технические и технологические возможности предоставили государствам расширенный инструментарий для реализации внешнеполитических стратегий. Ранее субъекты мировой политики действовали, как правило, напрямую. При наличии достаточного дисбаланса возможностей и ресурсов (или представлений о наличии такого дисбаланса) более сильные акторы использовали против оппонентов различные формы давления (дипломатического, экономического, политического), а при очевидном доминировании не гнушались и прямыми военными интервенциями.

С развитием технологий (в первую очередь информационно-коммуникационных) государства получили возможность использовать более широкий спектр непрямых инструментов воздействия и возможность регулировать «степень нажима». Часть процессов была осмыслена в рамках концепции «мягкой силы», которая не могла бы появиться без достаточного уровня повышения интенсивности информационных потоков – чтобы влиять на зарубежные аудитории, нужны соответствующие каналы коммуникации. Однако попытка деления инструментов внешнего воздействия исключительно по степени их жёсткости для объяснения текущих процессов явно недостаточна.

В определении и описании вмешательства и схожих с ним феноменов сложилась концептуальная неопределённость. Первые попытки осмысления привели к смешению понятий «интервенция» и «вмешательство»[25], а некоторые авторы и вовсе заявляют о сущностной неопределимости концепта[26]. В попытках уловить суть происходящих изменений исследователи, эксперты и практики мечутся в поисках возможных решений, предлагая взаимоисключающие варианты разграничения «вмешательства» и «влияния» и множественные типологии форм вмешательства.

В эти процессы включились государственные акторы. Так, в рамках гранта министерства обороны Австралии предложена модель анализа вмешательства через «Пять И» (Five Is) – наиболее уязвимые элементы политических систем, на которые нацелено большинство попыток деструктивного воздействия. Это институты, инфраструктура, индустрия, индивиды и идеи[27].

Ключевая проблема существующих подходов в том, что они нацелены на исчерпывающее объяснение ряда связанных феноменов через одну категорию. Но происходящие изменения ведут не только к кристаллизации феномена вмешательства. Меняется весь набор внешнеполитических инструментов. Вмешательство не вытесняет, а дополняет ранее существовавшие практики, которые трансформируются и получают большую гибкость и возможности использования.

Важнейшими характеристиками выступают прямой или косвенный характер воздействия и степень его жёсткости. Все действия государств могут быть жёсткими или мягкими, прямыми и непрямыми и укладываются в представленную ниже матрицу:

Прямые действия государств могут принимать форму интервенций или открытого давления. В первом случае они носят подчёркнуто жёсткий характер. Но интервенция не обязательно сводится к военному вторжению. Принципиальным маркером жёсткости выступает пересечение суверенных границ государства в различных сферах. Сегодня можно уверенно говорить об информационных, электоральных, культурных, образовательных и иных интервенциях. К культурной интервенции, например, можно отнести поддержку и реализацию на территории иностранного государства проектов в сфере искусства, нацеленных на подрыв авторитета действующей власти.

Во втором случае речь идёт об относительно мягком воздействии, когда государства прямо используют имеющиеся у них экономические, дипломатические, политические и иные инструменты, чтобы попытаться изменить поведение другого субъекта международных отношений. Например, односторонние экономические санкции.

Непрямые действия в жёсткой форме могут быть обозначены как вмешательство, а в мягкой – как влияние. Как и с прямыми действиями, влияние отличается по степени жёсткости от вмешательства отсутствием намеренного пересечения суверенных границ. Влияние необязательно имеет негативные последствия для объекта воздействия, может осуществляться открыто и в целом рассматривается как легитимная практика в международных отношениях. Вмешательство, напротив, обычно скрыто и всегда нацелено на ослабление оппонента. Довольно точно принципиальная разница между влиянием и вмешательством указана в опубликованном в июне 2023 г. докладе французской Комиссии по расследованию иностранного вмешательства: «Влияние чаще всего можно терпеть и его терпят, чего нельзя сказать о вмешательстве»[28].

В данную аналитическую матрицу вписываются любые действия государств вне зависимости от конкретного направления. Так, в наиболее чувствительной к внешнему воздействию электоральной сфере отчётливо прослеживаются все четыре типа попыток иностранного воздействия.

Влияние проявляется в оценках со стороны иностранных субъектов существующих электоральных процедур и/или хода электоральных кампаний.

Давление реализуется, например, за счёт введения санкций в отношении ответственных за проведение выборов лиц, призывах к изменению законодательства и т.д.

Вмешательство проявляется в более скрытых формах: от непубличной поддержки оппозиции до целенаправленного долгосрочного «взращивания» будущих кандидатов через программы подготовки лидеров.

Наконец электоральными интервенциями стоит считать прямые атаки на электронную инфраструктуру выборов и сопутствующие информационные атаки в форме распространения лживой информации и сфальсифицированных соцопросов. Инструменты попыток иностранного воздействия на выборы не ограничиваются приведёнными примерами, однако любые из используемых попадают в одну из четырёх рассматриваемых категорий.

Балансировка

Возросшая чувствительность к попыткам вмешательства и институциональные реакции показывают, что вмешательство активно используется и будет ещё более интенсивно применяться в дальнейшем. Тем более что внешнее воздействие стало возможным в «эндоскопической» форме. Каналы и инструменты скрыты, а внешние интересы получили возможность реализоваться изнутри суверенного политического пространства.

Радикализация отношений России и Запада на фоне специальной военной операции, осложнение отношений между США и Китаем и общее нарастание напряжённости в международных отношениях лишь повышает значимость темы. Проблема вмешательства уже не исчезнет.

В грядущие политические циклы государства вступают, наблюдая различные лики вмешательства и уповая, что наиболее деструктивный обращён не к ним.

Государства оказались в новой реальности множащихся вызовов иностранного воздействия. Первые реакции направлены на устранение проявившихся уязвимостей. В ключевых государствах процесс возведения защитных механизмов запущен, однако это только начало. Сейчас государства особенно энергично реагируют на иностранное вмешательство и связанные феномены в электоральной сфере. В британском Законе о национальной безопасности и венгерском Законе о защите национального суверенитета, принятых в 2023 г., особое место отведено противодействию иностранному вмешательству в выборы. В Соединённых Штатах различные инициативы постоянно появляются и на федеральном уровне, и на уровне штатов[29].

На Тайване перед выборами президента, вице-президента и парламента 2024 г. приняли решение выплачивать денежное вознаграждение за предоставление доказательств иностранного вмешательства. Ещё до начала президентской кампании в России было ясно, что попытки вмешательства станут частью общей драматургии. Можно уверенно прогнозировать, что попыткам вмешательства будет уделено особое внимание и на предстоящих выборах в США и Великобритании.

Такая концентрация внимания понятна и объясняется особой чувствительностью к процессам формирования власти. Однако повышенная сосредоточенность исключительно на выборах может быть контрпродуктивной.

Во-первых, фактор иностранного вмешательства, очевидно, используется во внутриполитических битвах, что уводит от объективного анализа реальных процессов. Во-вторых, чрезмерная фокусировка на выборах рискует оставить за скобками менее яркие, но не менее значимые процессы: культурные, образовательные, экономические (защита стратегической инфраструктуры и т.д.).

Излишнее упрощение описываемых реалий и использование редуцированных категорий ведёт в одних случаях к избыточным реакциям, а в других – к их беспечному отсутствию. Без содержательных дискуссий осмысление вмешательства и связанных феноменов рискует быть вытесненным моральными оценками, далёкими от реальных процессов. Дальнейшее технологическое развитие, включая распространение искусственного интеллекта, будет способствовать росту конфликтности темы[30]. Государства ещё надолго останутся в роли Ахиллеса, вынужденного латать правовые лазейки в попытке угнаться за новыми технологическими решениями конкурентов.

На длинной дистанции расхождения в подходах к концептуализации вмешательства рискуют только усилиться. Нас ожидает фрагментация подходов к описанию феномена. За этим последует ужесточение риторики и внутренних способов противодействия. Чем быстрее государства осознают, что имеют дело со сложной системой взаимосвязанных феноменов, тем эффективнее и менее болезненно завершится процесс адаптации. Должно произойти уравновешивание новых реалий, вызовов и институциональных ответов. Исходя из скорости происходящих процессов, такая балансировка будет возможна не ранее чем через пару десятилетий.

Влияние, давление, вмешательство и интервенции требуют различных ответов. Тем, насколько быстро их найдут, будет определяться степень суверенности при формировании новой системы международных отношений.

Авторы:

Алексей Чеснаков, профессор департамента политики и управления факультета социальных наук Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики», руководитель научного совета Центра политической конъюнктуры.

Даниил Пареньков, заместитель заведующего кафедрой политической теории МГИМО МИД России.

Источник

категория
тема

я в социальных сетях